Неточные совпадения
— Ведь вот
не сыщешь, а у меня был славный ликерчик, если только
не выпили! народ
такие воры! А вот
разве не это ли он? — Чичиков увидел в руках его графинчик, который был весь в пыли, как в фуфайке. — Еще покойница делала, — продолжал Плюшкин, — мошенница ключница совсем было его забросила и даже
не закупорила, каналья! Козявки и всякая дрянь было напичкались туда, но я весь сор-то повынул, и теперь вот чистенькая; я вам налью рюмочку.
Хотя, конечно, они лица
не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы
не на них утверждены и
разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с
этой стороны, несмотря на то что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец.
— Да за что же ты бранишь меня? Виноват
разве я, что
не играю? Продай мне душ одних, если уж ты
такой человек, что дрожишь из-за
этого вздору.
— Что же, — сказал пьяный господин, мигнув драгунскому капитану, который ободрял его знаками, —
разве вам
не угодно?.. Я
таки опять имею честь вас ангажировать pour mazure… [на мазурку… (фр.)] Вы, может, думаете, что я пьян?
Это ничего!.. Гораздо свободнее, могу вас уверить…
Он глубоко задумался о том: «каким же
это процессом может
так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж и нет? Конечно,
так и должно быть.
Разве двадцать лет беспрерывного гнета
не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после
этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все
это будет именно
так, как по книге, а
не иначе!»
— Еще бы вам-то
не ощущать наслаждения, — вскрикнул Раскольников, тоже вставая, —
разве для исшаркавшегося развратника рассказывать о
таких похождениях, — имея в виду какое-нибудь чудовищное намерение в
этом же роде, —
не наслаждение, да еще при
таких обстоятельствах и
такому человеку, как я… Разжигает.
— Ох,
это не то,
не то, — в тоске восклицала Соня, — и
разве можно
так… нет,
это не так,
не так!
Вечером того же дня, когда уже заперли казармы, Раскольников лежал на нарах и думал о ней. В
этот день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припомнил теперь
это, но ведь
так и должно было быть:
разве не должно теперь все измениться?
— Ну
так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат. Да люблю, по крайней мере, прямой вопрос. В
этом разврате по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и
не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным угольком в крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и с летами, может быть,
не так скоро зальешь. Согласитесь сами,
разве не занятие в своем роде?
— Да ведь как убил-то?
Разве так убивают?
Разве так идут убивать, как я тогда шел! Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел…
Разве я старушонку убил? Я себя убил, а
не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку
эту черт убил, а
не я… Довольно, довольно, Соня, довольно! Оставь меня, — вскричал он вдруг в судорожной тоске, — оставь меня!
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. —
Разве это не счастье,
разве я жила когда-нибудь
так? Прежде я
не просидела бы здесь и четверти часа одна, без книги, без музыки, между
этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно,
не о чем: я все думала, как бы остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и
не сомневайтесь,
не тревожьте пустыми сомнениями
этого счастья, а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже
не отдам назад,
разве отнимут. Я
это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу,
так, про себя, понемногу…
Не сомневайтесь же…
Гости приехали — и то
не отрада: заговорят, сколько кто вина выкуривает на заводе, сколько кто аршин сукна ставит в казну… Что ж
это? Ужели то сулил он себе?
Разве это жизнь?.. А между тем живут
так, как будто в
этом вся жизнь. И Андрею она нравится!
Впрочем,
такого разврата там почти
не случалось:
это сделает
разве сорванец какой-нибудь, погибший в общем мнении человек;
такого гостя и во двор
не пустят.
— Митюхе (
так презрительно назвал мужик дворника), Константин Дмитрич, как
не выручить!
Этот нажмет, да свое выберет. Он хрестьянина
не пожалеет. А дядя Фоканыч (
так он звал старика Платона)
разве станет драть шкуру с человека? Где в долг, где и спустит. Ан и
не доберет. Тоже человеком.
Никогда еще
не проходило дня в ссоре. Нынче
это было в первый раз. И
это была
не ссора.
Это было очевидное признание в совершенном охлаждении.
Разве можно было взглянуть на нее
так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти молча с
этим равнодушно-спокойным лицом? Он
не то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, —
это было ясно.
—
Так что ж!
разве это не важно? — сказал Сергей Иванович, задетый за живое и тем, что брат его находил неважным то, что его занимало, и в особенности тем, что он, очевидно, почти
не слушал его.
— Было, — сказала она дрожащим голосом. — Но, Костя, ты
не видишь
разве, что
не я виновата? Я с утра хотела
такой тон взять, но
эти люди… Зачем он приехал? Как мы счастливы были! — говорила она, задыхаясь от рыданий, которые поднимали всё ее пополневшее тело.
На мгновение лицо ее опустилось, и потухла насмешливая искра во взгляде; но слово «люблю» опять возмутило ее. Она подумала: «любит?
Разве он может любить? Если б он
не слыхал, что бывает любовь, он никогда и
не употреблял бы
этого слова. Он и
не знает, что
такое любовь».
— Ты
это говоришь, Павел? ты, которого я считал всегда самым непреклонным противником подобных браков! Ты
это говоришь! Но
разве ты
не знаешь, что единственно из уважения к тебе я
не исполнил того, что ты
так справедливо назвал моим долгом!
— А хоть бы и
так? — воскликнул Базаров. — Народ полагает, что когда гром гремит,
это Илья пророк в колеснице по небу разъезжает. Что ж? Мне соглашаться с ним? Да притом — он русский, а
разве я сам
не русский?
—
Это не в моих привычках.
Разве вы
не знаете сами, что изящная сторона жизни мне недоступна, та сторона, которою вы
так дорожите?
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и себя жалеть
не должен… Да ты
разве все
так поступаешь?
Не водят тебя в кабак, что ли?
не поят тебя,
не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А?
не бывает
этого? сказывай,
не бывает?
— Как же ты
это так, братец?
Разве этак можно, а? Иль ты
не знаешь, что за
это… ответственность бывает большая, а?
— Я
не одобряю ее отношение к нему. Она
не различает любовь от жалости, и ее ждет ужасная ошибка. Диомидов удивляет, его жалко, но —
разве можно любить
такого? Женщины любят сильных и смелых,
этих они любят искренно и долго. Любят, конечно, и людей со странностями. Какой-то ученый немец сказал: «Чтобы быть замеченным, нужно впадать в странности».
— Евреи —
это люди, которые работают на всех. Ротшильд, как и Маркс, работает на всех — нет? Но
разве Ротшильд, как дворник,
не сметает деньги с улицы, в кучу, чтоб они
не пылили в глаза? И вы думаете, что если б
не было Ротшильда,
так все-таки был бы Маркс, — вы
это думаете?
— И вообще — решено расстреливать.
Эти похороны! В самом деле, — сам подумай, — ведь
не во Франции мы живем!
Разве можно устраивать
такие демонстрации!
— Вообразить
не могла, что среди вашего брата есть
такие… милые уроды. Он перелистывает людей, точно книги. «Когда же мы венчаемся?» — спросила я. Он
так удивился, что я почувствовала себя калуцкой дурой. «Помилуй, говорит, какой же я муж, семьянин?» И я сразу поняла: верно, какой он муж? А он — еще: «Да и ты, говорит,
разве ты для семейной жизни с твоими данными?» И
это верно, думаю. Ну, конечно, поплакала. Выпьем. Какая
это прелесть, рябиновая!
Я кое-как стал изъяснять ему должность секунданта, но Иван Игнатьич никак
не мог меня понять. «Воля ваша, — сказал он. — Коли уж мне и вмешаться в
это дело,
так разве пойти к Ивану Кузмичу да донести ему по долгу службы, что в фортеции умышляется злодействие, противное казенному интересу:
не благоугодно ли будет господину коменданту принять надлежащие меры…»
Вечером, идучи к адмиралу пить чай, я остановился над люком общей каюты посмотреть, с чем
это большая сковорода стоит на столе. «
Не хотите ли попробовать жареной акулы?» — спросили сидевшие за столом. «Нет». — «Ну
так ухи из нее?» — «Вы шутите, — сказал я, —
разве она годится?» — «Отлично!» — отвечали некоторые. Но я после узнал, что те именно и
не дотрогивались до «отличного» блюда, которые хвалили его.
Но
не все имеют право носить по две сабли за поясом:
эта честь предоставлена только высшему классу и офицерам; солдаты носят по одной, а простой класс вовсе
не носит; да он же ходит голый,
так ему
не за что было бы и прицепить ее,
разве зимой.
Так и есть, как я думал: Шанхай заперт, в него нельзя попасть: инсургенты
не пускают. Они дрались с войсками — наши видели. Надо ехать,
разве потому только, что совестно быть в полутораста верстах от китайского берега и
не побывать на нем. О войне с Турцией тоже
не решено, вместе с
этим не решено, останемся ли мы здесь еще месяц, как прежде хотели, или сейчас пойдем в Японию, несмотря на то, что у нас нет сухарей.
Не лучше ли, когда порядочные люди называют друг друга просто Семеном Семеновичем или Васильем Васильевичем,
не одолжив друг друга ни разу,
разве ненарочно, случайно,
не ожидая ничего один от другого, живут десятки лет,
не неся тяжеcти уз, которые несет одолженный перед одолжившим, и, наслаждаясь друг другом, если можно, бессознательно, если нельзя, то как можно менее заметно, как наслаждаются прекрасным небом, чудесным климатом в
такой стране, где дает
это природа без всякой платы, где
этого нельзя ни дать нарочно, ни отнять?
От нечего делать я развлекал себя мыслью, что увижу наконец, после двухлетних странствий, первый русский, хотя и провинциальный, город. Но и то
не совсем русский, хотя в нем и русские храмы, русские домы, русские чиновники и купцы, но зато как голо все! Где
это видано на Руси, чтоб
не было ни одного садика и палисадника, чтоб зелень, если
не яблонь и груш,
так хоть берез и акаций,
не осеняла домов и заборов? А
этот узкоглазый, плосконосый народ
разве русский? Когда я ехал по дороге к городу, мне
— Э, кум! оно бы
не годилось рассказывать на ночь; да
разве уже для того, чтобы угодить тебе и добрым людям (при сем обратился он к гостям), которым, я примечаю, столько же, как и тебе, хочется узнать про
эту диковину. Ну, быть
так. Слушайте ж!
— Скажи, пожалуйста, — с
такими словами она приступила к нему, — ты
не свихнул еще с последнего ума? Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в темную комору? счастье, что
не ударилась головою об железный крюк.
Разве я
не кричала тебе, что
это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на том свете толкали черти!..
— Ну
разве так, — согласился совершенно побежденный Костя, — а ты
этого раньше
не сказала,
так как же я мог знать.
— А вы думаете, что я
эту женщину
не перенесу? Он думает, что я
не перенесу? Но он на ней
не женится, — нервно рассмеялась она вдруг, —
разве Карамазов может гореть
такою страстью вечно?
Это страсть, а
не любовь. Он
не женится, потому что она и
не выйдет за него… — опять странно усмехнулась вдруг Катерина Ивановна.
— Как
так твоя мать? — пробормотал он,
не понимая. — Ты за что
это? Ты про какую мать?.. да
разве она… Ах, черт! Да ведь она и твоя! Ах, черт! Ну
это, брат, затмение как никогда, извини, а я думал, Иван… Хе-хе-хе! — Он остановился. Длинная, пьяная, полубессмысленная усмешка раздвинула его лицо. И вот вдруг в
это самое мгновение раздался в сенях страшный шум и гром, послышались неистовые крики, дверь распахнулась и в залу влетел Дмитрий Федорович. Старик бросился к Ивану в испуге...
— А вы рассуждайте
так, — улыбнулся Алеша, — в театр, например, ездят же взрослые, а в театре тоже представляют приключения всяких героев, иногда тоже с разбойниками и с войной —
так разве это не то же самое, в своем, разумеется, роде?
— А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С
таким адом в груди и в голове
разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть… а если нет, то убьешь себя сам, а
не выдержишь!
Это и теперь, конечно,
так в строгом смысле, но все-таки
не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но
не на церковь иду, Христу
не враг» — вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему
это сказать,
разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
И действительно
так, действительно только в
этом и весь секрет, но
разве это не страдание, хотя бы для
такого, как он, человека, который всю жизнь свою убил на подвиг в пустыне и
не излечился от любви к человечеству?
— А и убирайся откуда приехал! Велю тебя сейчас прогнать, и прогонят! — крикнула в исступлении Грушенька. — Дура, дура была я, что пять лет себя мучила! Да и
не за него себя мучила вовсе, я со злобы себя мучила! Да и
не он
это вовсе!
Разве он был
такой?
Это отец его какой-то!
Это где ты парик-то себе заказал? Тот был сокол, а
это селезень. Тот смеялся и мне песни пел… А я-то, я-то пять лет слезами заливалась, проклятая я дура, низкая я, бесстыжая!
— Я вас предупреждала, — говорила ей старшая тетка, — я вас удерживала от
этого шага… вы слишком пылки…
разве можно было решиться на
такой шаг! Вы
этих тварей
не знаете, а про
эту говорят, что она хуже всех… Нет, вы слишком своевольны!
—
Не иначе
это, что нечистый, — сказал садовник, —
разве сам человек может вздумать душу загубить? Так-то у нас человек один… — и садовник начал было рассказывать, но поезд стал останавливаться.
На
этом бы и остановиться ему, отвернуться от Малиновки навсегда или хоть надолго, и
не оглядываться — и все потонуло бы в пространстве, даже
не такой дали, какую предполагал Райский между Верой и собой, а двух-трехсот верст, и во времени —
не годов, а пяти-шести недель, и осталось бы
разве смутное воспоминание от
этой трескотни, как от кошмара.
—
Это все
так, легкие впечатления, на один, на два дня… Все равно, как бы я любовался картиной…
Разве это преступление — почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению,
не давая ему серьезного хода?
— Я
не за тем пришла к тебе, бабушка, — сказала Вера. —
Разве ты
не знаешь, что тут все решено давно? Я ничего
не хочу, я едва хожу — и если дышу свободно и надеюсь ожить,
так это при одном условии — чтоб мне ничего
не знать,
не слыхать, забыть навсегда… А он напомнил! зовет туда, манит счастьем, хочет венчаться!.. Боже мой!..
— Что вы
так смотрите на меня,
не по-прежнему, старый друг? — говорила она тихо, точно пела, —
разве ничего
не осталось на мою долю в
этом сердце? А помните, когда липы цвели?